– Как можно классифицировать этапы в мировоззренческом развитии Слуцкого?– Ждут своего часа записки о войне, написанные в 45–46-м году (возможно, фрагменты их появятся в будущем году в «Новом мире»). Вот с этих записок, пожалуй, и стоит начать разговор о мировоззрении Слуцкого, его развитии. Они «ждут своего часа»,– сказал я. Дело в том, что некоторые старые друзья поэта считают: публиковать их либо пока не нужно, либо нужно сделать купюры: дескать, эта публикация «подставит» Слуцкого, показав, что он был ярым государственником, может быть, даже великодержавным, внутренним сталинистом (хотя никаких здравиц Сталину в записках нет), жестким максималистом, непререкаемо верящим в победу коммунизма и чающим этой победы во что бы то ни стало. Да, все эти качества Слуцкого – молодого офицера армии, победившей в страшной и великой войне, деятельность сотрудника военной администрации в освобожденных или оккупированных (это ведь с какой стороны посмотреть) Венгрии, Австрии, Румынии, Болгарии,– в рукописи отразились. Но там же сказалось и другое, то, что он пронес в себе «от первого мальчишеского вздоха до смертного обдуманного крика», то, с чем ему никогда не приходилось бороться в самом себе: едва ли не врожденный демократизм, принципиальнее внимание к любому человеку от рядового до маршала, от уборщицы до министра и милосердная участливость в их боли, в их горе, правдивость, доходящая до невозможности соврать даже в мелочи, до беспощадной искренности.
И я полагаю возможным и даже необходимым напечатание этих записок и стараюсь убедить в этом сомневающихся. Да, их нужно сопроводить точно расставляющей акценты вступительной статьей. Конечно, от любого дурака не застрахуешься, на всякий чих не наздравствуешься. Но, как правильно сказал Твардовский, «одна неправда нам в убыток». Хватит врать, хватит покрывать сусальным золотом даже и тех, кого мы любим: рано или поздно позолота облетит, и правда о них станет уже не правдой, а разоблачением и причинит боль и им, и нам. В данном случае правда о раннем Слуцком в конечном счете послужит более полному пониманию его человеческого и поэтического подвига, покажет, из каких бездн он выбирался, какую скверну счищал с себя вместе с собственной кожей, кровью и нервами.
Так вот отсюда и начинался Слуцкий. Но он не застыл в своем первоначальном амплуа «военного поэта», с которым вошел в литературу. В нем ярко выразилась мировоззренческая драма человека, прошедшего сквозь сталинскую, хрущевскую и брежневскую эпохи. Он был комиссаром не только на войне (вспомним: «
Стою перед шеренгами неплотными, рассеянными час назад в бою... И я напоминаю им про родину. Молчат. Поют. И в новый бой идут»). Комиссарство, или «харьковский робеспьеризм»,– его органическая черта и в до-, и в послевоенные годы. А потом был конец сороковых и начало пятидесятых, когда ушли максимализм и нетерпимость, сближавшие его со сталинистами, но еще осталась вера в прежние идеалы, в их достижимость. Он преданно верил в социалистическую идею, хотя реалии нашей жизни 30–50-х годов, конечно, не могли эту веру постепенно не подтачивать. Он ненадолго обманулся после антихрущевского переворота, поверив, что «оттепель» возвращается и наконец-то социалистический идеал будет воплощен в жизнь. Гораздо быстрей других писателей, уже через несколько месяцев, Слуцкий понял тщету этих надежд, и тогда его вера рухнула моментально и окончательно. Во второй половине 60-х годов он начал рвать со всем этим:
Я в ваших хороводах отплясал.
Я в ваших водоемах откупался.
Наверно, полужизнью откупался
за то, что в это дело я влезал.
Я был в игре. Теперь я вне игры.
Теперь я ваши разгадал кроссворды.
Я требую раскола и развода
и права удирать в тартарары.Началась духовная эволюция поэта, мучительный процесс сдирания старой кожи. В полной мере расцвело свойство, и прежде существовавшее в его поэзии,– милосердное внимание к людям, умение «слушать людскую беду».
* * *
Мое недалекое прошлое –
иллюзии самые пошлые.
Они для сугрева души –
не больше того – хороши.
Не может душа без сугрева,
не в силах прожить без тепла,
она без насущного хлеба
вольготней прожить бы могла.
Без правды поздней станет тошно
до стен прошибания лбом.
Пока же и нужно и можно
жить в розовом и голубом.
Покуда в зеленом и синем
нам проще прорваться вперед.
А правду – мы после осилим,
в научный возьмем оборот.Это был тяжелый, трагический процесс, который и тянулся все 70-е годы, до самой последней болезни, процесс самоосвобождения, самоочищения, путь мучительный и одинокий.
– Каковы Ваши творческие планы?– Они прежде всего связаны опять же со Слуцким. Хочешь не хочешь, можешь не можешь – книгу о Слуцком надо писать. А я хочу. Значит, надо и смочь. Ведь на сегодняшний день, если говорить без ложной скромности, я больше, чем кто-либо, знаю о нем и понимаю в нем, в его судьбе, в его поэзии. Что-то для людей следующих поколений останется непонятным из того, что для нас, его современников, ясно как день. Хотя я уверен, что в чисто поэтической сути его творчества они разберутся лучше нас: им не будет мешать его тесная прикрепленность ко времени, им будут виднее вечные мотивы, которые, конечно же, есть в его поэзии, но нам их трудно разглядеть как раз из-за тех реалий, нашего времени, что навязчиво лезут в глаза при чтении его стихов.
Я и собирался засесть за эту книгу в новом году, втискивая работу над ней между работой на заработок. Но внезапно оказалось, что Госкомиздат утвердил издание трехтомника Слуцкого на 91-й год: все три тома должны выйти в течение года. Следовательно, весь этот год пойдет на подготовку этого издания. Это, конечно же, будет и лучшей подготовкой к написанию книги: еще раз просмотрю и обдумаю всё его наследие; да и работа над вступительной статьей будет как бы прикидкой к книге.
Сделать я хотел бы еще очень и очень многое. Издать том Слуцкого в «Библиотеке поэта». Издать более полное, чем избранный трехтомник, собрание его сочинений. Совершенно необходимо издать несколько тематических книг Слуцкого: книгу стихов о живописи и живописцах, сопровождаемую репродукциями, книгу стихов о женщинах, книгу поэтических портретов, книгу стихов, отражающих религиозные раздумья Слуцкого. С годами он все больше размышлял и писал о церкви, религии, Боге (а он думал и писал об этом много и постоянно, хотя, полагаю, так и не перестал быть атеистом). И это – русская церковь, православная религия, Христос...
* * *
Господи, больше не нужно.
Господи, хватит с меня.
Хлопотно и натужно
день изо дня.
Если Ты предупреждаешь –
я уже предупрежден.
Если Ты угрожаешь –
я испугался уже.
Господи, неужели
я лишь для страха рожден?
Холодно мне и суетно
на роковом рубеже.
Все-таки многоначалие
больше надежды дает,
проще спасти свою душу
и уберечь свою плоть,
чем, если молотом тяжким
судьбы немолчно кует
не подлежащий обжалованию
единосущный Господь.
Но никуда не денешься.
Падаешь, словно денежка,
в кружке церковной, звеня.
Боже, помилуй меня!6. Перестроечный дивертисмент– Я знаю, что Вам тоже близка тема верующего интеллигента...– Есть забытое слово, совершенно забытое – «целомудренность». Забыто, впрочем, не только слово, забыто, мне кажется, и само это чувство: некоей стыдливости, нежелания самообнажаться духовно ли, физически ли. А ведь у всякого человека должно быть какое-то тайное тайных, куда не всякого пустишь, а может быть, и никого не пустишь. В обстановке гама, крика, так называемого самовыражения – литературного и политического – так легко растерять самого себя, разбросать, развеять по ветру. Нужно что-то охранять в себе от чужого глаза, от «сглазу», как говорили в русском простонародье.
Я – верующий, православный, но не люблю разговоров о вере, тем более, что у нашей интеллигенции они чаще всего носят логический, позитивистский характер: все кому-то что-то доказывают, объясняют, путая веру со знанием. Вера может опираться на знание, а может и обойтись без него. Но сама она – не знание, а вера.
Шел я к ней долго, как и полагается человеку моего поколения, на этом пути было всякое: и прорывы, и отступления. Вспоминая этот путь, вижу, что не мысль, а чувство было главным поводырем по этой дороге. Не последнюю роль сыграло желание жить и умереть в вере, в которой жили и умирали мои предки, хоть так соединиться с ними. Иначе судьба не дала – из всех своих сородичей я знал только бабку.
К атеистам отношусь спокойно и с уважением. В отличие от многих неофитов православной и иных религий.
– А что бы вы сказали о современном литературном процессе?– Часть его опять сокрыта от нас: журналы печатают эмигрантов, неизвестные нашему читателю произведения, и очень мало – истинно современной литературы. Кое-что печатается сразу книгами. Нужно время, чтобы это было прочитано (а читать становится все труднее). Поэтому, я думаю, не только у читателя, но даже у критика, который в конечном счете тоже читатель, связного и полного представления о нынешнем литературном процессе нет и не может быть. В крайнем случае у критика может быть представление о каких-то отдельных ветвях этого процесса, которым он может придать слишком большое или слишком малое, положительное или отрицательное значение. Всегда бывший в курсе хотя бы современной поэзии, сам я жутко запустил сейчас чтение выходящих книг и все более и более ухожу от представления о том, что сейчас происходит в поэзии. Сказывается и возраст: меня все меньше интересует новое поэтическое поколение. Мне как бы уже достаточно моих стариков и моих сверстников. В этом, вероятно, даже есть какая-то сермяжная правда. В конце концов, у нового поколения поэтов должны появиться и свои истолкователи.
– Все же, что из публикаций привлекло ваше внимание?– Я рад возвращению всех имен, даже тех, которые никак меня не затрагивают и никогда мне не понадобятся. Они затронут других и попадут другим. Лично для меня самая большая радость – возвращение Ходасевича. Хотя открытия для меня тут никакого нет. Стихи его в почти полном объеме я знал и читал 30 лет назад. Но я безмерно рад, что теперь в эту сокровищницу может заглянуть любой мой соотечественник. Среди личных открытий – стихи Георгия Иванова, А. Несмелова, Галича и Чичибабина. А из прозы я рад очень многому – книгам Шаламова и Разгона, В. Гроссмана и О. Волкова, полному изданию искандеровского «Сандро». Как и все, рад возвращению Солженицына. Думаю, однако, что Ниагара публикаций, сваливающаяся на нас в течение года-двух, долго не даст нам разобраться в истинном значении того или другого его произведения.
– Что можете рассказать о своей работе в «Новом мире»?– Собственно, нечего рассказывать. Олег Чухонцев, заведующий отделом поэзии, пригласил меня временно поработать с ним. Через пять месяцев я ушел, в общем мало что прибавив к своему жизненному опыту. Работа внутри редакции – обычная рутинная работа в советской конторе. Необходимость читать стихотворные тексты нелучшего качества буквально в километрах – занятие для более здоровых и молодых людей.
– В газетах и журналах перед читателями предстает ожесточенная столичная схватка двух литературных группировок. Что здесь: борьба амбиций или идеологические различия?– Присутствует и то, и другое. К сожалению, на первый план выпирает худшее и оттесняет то, что должно бы быть главной заботой. Даже в самые искренние разговоры о русском возрождении все время вплетается отвратительная нота злобности, нетерпимости, личных ущербных комплексов. От всего этого нужно как-то избавляться. Нужно избавляться от присущего нам, воспитанного в нас желания – прежде чем что-нибудь сделать, найти врага этого дела. Давайте все-таки сначала думать о деле, о конкретном, пусть о малом. Давайте перестанем искать конкретных виновников наших бед: чаще всего мы находим не тех.
Пора понять, что попытки найти объяснение всему тому, что произошло с Россией в XX веке, в одном человеке или десятке людей, в одной группе или одной партии, мешают понять нам и величину, и значение огромной, небывалой в истории трагедии народа и страны. В этой трагедии в той или иной мере виноваты все: и интеллигенция, которую мажет дегтем каждый, кому не лень, даже Б. Сарнов вылил на нее очередное помойное ведро обвинений, и крестьянство, и городское мещанство, и дворянство, и промышленный класс. Те, кто обвиняет интеллигенцию, обычно подставляют под это понятие интеллигентов левого толка, в крайнем случае кадетов. Но разве о. Павел Флоренский, Вернадский, Павлов и Розанов – не интеллигенция? И если бы Флоренский был жив, думаю, он бы одним из первых отыскал и признал свою вину и не стал бы искать иных виновников.
Мне хочется написать небольшой цикл статей даже не литературно-публицистического, а просто публицистического толка. Моим публицистическим попыткам всегда ужасно не везло – не находили они благожелательного и сочувственного редактора, пропустившего бы их в печать. Дело не в особой смелости моих писаний, а в том, что они не вписываются ни в одно направление нашей общественной борьбы – ни в правое, ни в левое, ни в западническое, ни в почвенническое. Видя иные достоинства обоих лагерей, разделяя иные их чувства и аргументы, я вижу и их недостатки, а главное – их гибельную узость, зловещую самоуверенность и самовлюбленность, неумение и нежелание слышать другого, воспитанную в сталинщине (да и не только в ней) способность видеть в оппоненте врага, которого, как известно, надо уничтожить, если он не сдается. А ведь на самом деле оппонент – это один из самых близких тебе людей, ибо он неравнодушен и думает о том же, о чем и ты, страдает и мучается тем же, бьется над разрешением тех же загадок жизни. Уничтожая его, мы становимся на путь уничтожения самих себя – неужели наша горестная история не преподала нам этот урок и не один раз?
Здесь к месту будет привести неопубликованное стихотворение Слуцкого:
Если не любить друг друга.
Смысла жить на свете нет,
смысла двигаться по кругу,
никакого смысла нет.
Круг он только круг и есть,
просто круглая окружность.
Если сердце сердцу весть
не подаст, и круг – ненужность.В числе того, что говорится, пишется и воскрешается, время от времени возникает тема русского мессианства, тема давняя, идущая еще от псковского монаха Филофея (XVI в.) и вот дожившая до наших дней. Но почему-то никто не задумывается: а не свершилась ли уже миссия России? Не есть ли наша трагедия – воплощение этой русской миссии, не спасли ли мы еще раз остальной мир от скверны и несчастий коллективистской утопии? Не могу до конца быть уверенным в таком объяснении, но подумать над этим все-таки стоит. Хотя бы затем, чтобы отказаться от идеи о русском мессианстве, которая принесла нам много зла и которая, между прочим, входила составной частью в большевистскую легенду о первой стране победившего социализма.
– Такое объяснение русской миссии приходило в голову и мне. Словно бы для ее воплощения России была дана шестая часть суши: меньших природных и людских ресурсов не хватило бы для окончательного развенчания утопии, она прервалась бы, не развившись до логического конца, и поэтому снова могла бы где-то и когда-то соблазнить человечество. Кстати, влияние идеи русского мессианства на большевизм, столь милое сердцу Н. Бердяева, резко отрицается в трактате И.Р. Шафаревича «Русофобия». Автор – член-корреспондент АН СССР. Оппоненты из «левого», западнического крыла высказали резкие возражения против публикации его сочинения, обвинив автора в антисемитизме, но вместо конструктивной современной критики аргументов Шафаревича ограничились перепечаткой старой работы Н. Бердяева «Христианство и антисемитизм».– К стыду своему, я не успел прочесть трактат Шафаревича, да и не очень хотелось. Но я не прав, потакая своим чувствам,– прочесть это необходимо, и напечатать это было нужно. А то, что в ловом крыле не находится человека, способного дать достойную отповедь этому не самому, думаю, убедительному на свете сочинению – это ведь говорит об идеологической слабости левого крыла, втекающей из его попыток все еще удержаться на некоторых ступеньках стремительно рушащейся прежней идеологической лестницы. Достойная отповедь Шафаревичу должна быть написана и будет написана, хотя, конечно, ей нужно было бы появиться именно сейчас.
Что, собственно, есть русофобия? Насколько она реальна? Этот термин не случайно возник когда-то в среде первой волны эмиграции, когда она, окруженная плохо относящимися к ней, тоже на ту пору голодными французами, немцами, сербами, болгарами, чехами, определила этим словом такую, временами довольно густую неприязнь. В нашей нынешней обстановке этот термин неточен, неприемлем и даже лжив. То, что долгие годы происходило в стране, направлено было против всех наций этой страны, против всех культур этой страны. Функционер, аппаратчик не имеют национальности. Им все равно, чью культуру рушить – русскую, татарскую или еврейскую. Да и рушат-то они ее очень часто не по злой воле, а просто поскольку не представляют, что такое культура, не знают, что хрустит под их сапогами или ботинками. Поставленные в положение всевидящих и всезнающих, они никогда не были склонны прислушаться к голосам, которые пытались им растолковать, что же это такое. Для них культура – это просто-напросто отрасль идеологии. Поэтому они никогда не понимали, что к культуре относятся и храм, и музыкальная фраза, и возделанное поле. И все это они топтали невозбранно 70 лет и продолжают топтать сейчас. Поэтому они должны уйти.
– «Русофобия» Шафаревича стала лишь апофеозом обширной демагогической кампании. Начиная с романа В. Белова «Все впереди», опубликованного в 1986 году, в почвенническом лагере всё назойливее звучали злобные антисемитские трещотки. Что Вы об этом думаете?– Именно сейчас, в эпоху гласности и возможности свободного высказывания, когда, как говорил Петр Великий, «глупость каждого всем видна будет», мы натворим и наговорим много конфузного – и потомкам хватит, над чем смеяться и недоумевать. Ничего не поделаешь: через эти конфузы надо пройти, чтобы обнаружить наше одичание, понять его и, если удастся, преодолеть. Другого пути просто-напросто нет.
7. Казанские беседы– Не худо бы провести несколько Ваших выступлений и в Казани. Но до недавнего времени я не представлял, кто может быть у нас «спонсором». Теперь есть опыт: 28 октября я с помощью клуба «Восхождение» провел вечер творчества Д. Андреева в казанском Доме ученых. Выступала вдова поэта, приехавшая из Москвы. Думаю, и творчество Слуцкого представляет интерес для клуба: во-первых, он был пророком, во-вторых, его жизнь – интереснейший образец духовного восхождения, как выразились Вы,– «из пропастей». А публикация нашей беседы в «Науке» может привлечь и внимание сотрудников КФАН СССР – здесь тоже могло бы состояться Ваше выступление.
Эта моя реплика, вошедшая в публикацию [3], не требовала ответа, но за саму идею, прочитав мое интервью, ухватились казанские поэты. Они-то, а не клуб «Восхождение», организовали приезд Юрия Леонардовича в Казань. 13–16 марта 1990 г. он провел двенадцать литературно-поэтических бесед о Слуцком в Казани и одну – в Зеленодольске.
Вечер в казанском Доме актера 15 марта... Московского гостя представляет публике поэт Николай Беляев. Юрий Леонардович, слегка охрипший после предыдущих выступлений, тем не менее отказывается от микрофона. Говорит он тихо, но завораживающе, длинными «джойсовскими» фразами, перемежаемыми чтением стихов, где голос его в нужных местах крепнет и возрастает до набатной громкости. В зале – напряженное внимание и тишина, даже в последнем ряду слышно каждое слово. Несмотря на весьма давнее знакомство с Болдыревым, я впервые слышу и вижу его в этом качестве и не могу не восхититься артистизмом, которым одарен этот человек в придачу к прочим своим способностям. Когда он перед отъездом выкроил время посетить мое жилье, я спросил:
– Какое впечатление у вас о Казани к казанцах?– Хотя я крепенько устал (на шестом десятке столько выступлений за 5 дней!), но при мысли о Казани что-то теплое обволакивает мое сердце. И я успел посмотреть кусочек центра, Кремль, Петропавловский собор, галерею с любимым мною Фешиным. Очень жалею, что мало успел увидеть. То, что увидел в старой Казани, очень дорого моему сердцу поволжского провинциала. О том, что увидел в Казани новой, говорить не хочу. Зачем влагать персты в раны казанцев?
От казанцев – впечатление прекрасное. И это не пустой комплимент, вызванный обстоятельствами. Я встретил мягких, добрых, отзывчивых людей. В последнее время мне пришлось бывать с выступлениями во многих городах – от Калининграда (Кенигсберга) до Горького (Нижнего Новгорода). Честное слово, казанцы мне понравились больше всех. И я с удовольствием приеду в ваш город еще раз.
Высказывания Юрия ЛеонардовичаХлопочем о сытости, требуем ее от кого-то, забывая, не желая знать, что очень разные вещи – сытость раба и сытость свободного человека: свободный накормил себя сам, рабу дали наесться.
Борис СЛУЦКИЙ. Стихи, опубликованные в КазаниГерой и толпаТолпа, как хор в трагедии греческой.
Она исполнена важности жреческой.
Из ряду вон вышедший индивид
ее коробит или дивит.
Она поправляет
и тем управляет,
то сволочит,
то совестит,
то взывает,
то укрощает.
Она ничего тебе не простит,
хотя себе охотно прощает.
Но только свистнет кто-нибудь главный,
толпа не теряет времени зря:
с жестокостью надвигается плавной,
затаптывает,
слова не говоря.
* * *
Твоя тропа, а может быть, стезя,
Похожая на тропы у Везувия,
И легкое, легчайшее безумие,
Безуминка (а без нее – нельзя).
А без нее мы просто груды слов.
Над словарями сморщенные лобики,
Ревнители элементарной логики,
Любимейшей премудрости основ.
Когда выходят старики беззубые,
Все фонари, все огоньки туши.
Угасло все. Но слышно, как души
Под свежим пеплом теплится безумие.
Как предваривший диалог оркестр,
Как что-нибудь мятежное такое,
Последнейшая форма непокоя.
Когда все успокоилось окрест.
* * *
Снимок школьного выпуска –
сорок проектов судеб,
утвержденная выписка,
общая справка на хлеб.
Разгребаю завалы
слежавшегося забытья:
все овалы, овалы
и в одном из них я.
Ну и рожи мы корчили,
чуяли, верно, беду.
Своевременно кончили
в тридцать таковском году.
Года этого метка
различима в глазах без труда.
Впрочем, школьников редко
брали даже тогда.
Былая красотаКрасота, словно Будда –
она оставляет следы
и на скалах большой высоты.
И поэтому буду
искать под покровом беды
след былой красоты.
Неужели затерло,
неслышной метлой замело.
времени неслышной метлой
соловьиное горло,
лебединое это крыло,
соколиный отчетливый слой?
Неужели затмиться
красота так бесследно могла?
Не оставили ни следов, ни корней
все те гордые птицы,
что пели, когда она шла,
что летели и пели за ней?
Прогляжу все глаза,
беспардонно ее рассмотрю,
и она все простит и поймет,
и за тучами, за
закатом увижу зарю,
заливающую небосвод.
* * *
Отец заповедал правила,
но мать завещала гены
и правила переправила,
поправила всенепременно.
Мне это давно знакомо,
хотя, конечно, не льстит:
отцовские законы
попрал материнский инстинкт.
Вот этак я скомпонован,
основан так и уставлен:
по всем инструкциям новым,
по всем инструкциям старым.
И жаловаться не стоит
на всю эту дребедень:
что день грядущий готовит,
не знает грядущий день.
* * *
Где небитые? Не осталось
ныне в мире ни одного,
чтобы в холе и неге старость,
так и не испытал ничего.
Битых много. Битые все мы.
От всеобщего боя
системы
стал небитый редок, как лось.
Как увидим – сразу стреляем,
ни минуты не потеряем,
чтоб никак ему не удалось
походить небитым неделю,
чтобы гордо он не смотрел.
Как увидели, углядели –
начинаем тотчас отстрел.
Последняя необходимостьГеологи всегда нужны,
географы всегда полезны.
Значения их для страны
ясны, их положенье – лестно.
Меж тем, никто не доказал,
что неизбежен стих и нужен,
и важен, ну хоть как вокзал,
полезен, ну хоть словно ужин.
Уехать можно без стихов
и даже далеко заехать
и даже до конца доехать,
до точки,
можно без стихов.
Необходимости не первой,
на положеньи пустяка
стиха излишние напевы,
необязательность стиха.
Так в чем его непобедимость?
Какая в нем благая весть?
Последняя необходимость
в поэзии, наверно, есть.
* * *
Все часы в этом городе
как-то спешили.
Все весы в этом городе
просто смешили.
И хотя все законы
они нарушали,
никому из знакомых
они не мешали.
Недовес не пугал,
недомер не вредил,
и никто не ругал,
никуда не ходил.
Даже явные факты утайки
вызывали одни улыбки.
Говорили, как по-китайски:
эти маленькие ошибки.
Инородцу, иноверцу
это было все не по сердцу.
Но природные аборигены
удивлялись его простоте
и, прослышав где-то про гены,
говорили: – Гены не те!
* * *
Неверующее государство
верило в чох, в сон,
в метафору: пастырь – паства
и в моральный закон,
в теории прошлого века,
славящие прогресс,
и к культу человека
испытывало интерес.
О, если б убавить веры
у атеистов тех.
О, если бы знали меру
своих фетишистских утех.
О, если б добавить сомненья
в собранья, газеты, кино.
О, если бы разные мненья
высказывать было дано.
ВыборПривычный шум смешался с тишиной,
цвет примелькавшийся
с ночью смешался,
а я еще подумать не решался,
что станется со мной.
Вольюсь ли я,
сольюсь ли я,
сплетусь
иль собственной тропинкой поплетусь,
чтобы, пускай несмело,
свое, особое, доделать дело.
Неужто не решусь я до утра
и снова ночь – всю напролет – промучусь?
Неужто не пора мне, не пора,
не время выбрать долю или участь?
Так, перекатываясь по простыням,
матрац злосчастный в плоский блин сминая,
решенья принимая и меняя,
я сам себя неловко распинал.
ЦаревичВсе царевичи в сказках укрылись,
ускакали на резвых конях,
унеслись у Жар-птицы на крыльях,
жрут в Париже прозрачный коньяк.
Все царевичи признаны школой,
переизданы в красках давно.
Ты был самый неловкий и квелый,
а таким ускользнуть не дано.
С малолетства тяжко болея,
ты династии рушил дела.
Революцию гемофилия
приближала, как только могла.
Хоть за это должна была льгота
хоть какая тебя найти,
когда шли к тебе с черного хода,
сапогами гремя по пути.
Все царевичи пополуночи
по Парижу, все по полям
Елисейским – гордые юноши.
Кровь! Притом с молоком пополам.
Кровь с одной лишь кровью мешая,
жарким, шумным дыханьем дыша.
Революция – ты Большая.
Ты для маленьких – нехороша.
Хоть за это, хоть за это,
если не перемена в судьбе,
от какого-нибудь поэта
полагался стишок тебе.
* * *
«Доносов не принимают!
Вчера был последний день!»
Но гадов не пронимает
Торжественный бюллетень.
Им уходить неохота,
Они толпятся у входа,
Серее серых мышат,
Они бумагой шуршат.
Проходят долгие годы,
Десятилетья идут,
Но измененья погоды
Гады у входа ждут.
Соловьи и разбойникиСоловьев заслушали разбойники
и собрали сборники
цокота и рокота и свиста –
всякой музыкальной шелухи.
Это было сбито, сшито, свито,
сложено в стихи.
Душу музыкой облагородив,
распотешив песнею сердца,
залегли они у огородов –
поджидать купца.
Как его дубасили дубиною!
Душу как пускали из телес!
(Потому что песней соловьиною
вдохновил и возвеличил лес).
* * *
И священники, и пророки,
и философы, и мудрецы...
Ими прадеды, деды, отцы
восхищались... Но вышли сроки,
и теперь им дают срока,
чтоб они мудрили не слишком,
и дорога теперь далека
их недостоверным мыслишкам.
Ныне действует прогнозист.
Он командует: «Проносись!» –
времени.
И оно несется,
а куда несется оно,
прогнозисту знать не дано.
Впрочем, в сущности, все равно,
важно лишь, что время – несется.
Время то, что когда-то ползло,
а потом неспешно шло,
а потом – трусцой бежало,
темпа нового не избежало.
Словно выстрелили им. Летит!
Кто за ним теперь уследит?
Кто о нем решится хоть что-то
предсказать? Ни один пророк
рассуждать бы о нем не смог.
Никому из них – неохота!
* * *
Какая звучала месса!
Но это мне ни к чему.
Ни пользы, ни интереса
в ней дому моему.
Звучала она, выражая
то Бога, то свет, то тьму.
Но с той полосы урожая
нисколько я не сниму.
Прошли времена, когда мне
немедля были нужны
любого собора камни,
глубины любой глубины.
Теперь для себя отбираю
из всех эпох – по деньку,
кусточек – из каждого рая,
из ада – по огоньку.
Публикацию подготовил Ю. БОЛДЫРЕВ.